Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращает её выпитый чай, который сквозь безвременье и отрешённость настоятельно хочет на выход. Стыдливо прикрывшись пледом, Соня садится, и Монах молча протягивает ей платье, помогает одеться. Она встаёт, и с первым же шагом мир опрокидывается, кидая её об косяк. Монах дёргается помочь, но осаждает себя.
– Ка-а-ак мы хо-о-одим? – тонко поёт Соня, ощупывая стену руками. – Зачем ходить вертика-ально?
…Вечером, забравшись на кровать, она штопает пуховик, пихая пальцем выпирающий синтепон и с горечью вспоминая, как точно так же бесконечно шила наволочки на разорванных ею подушках.
Глава 30
Вы мне ошейник не надевали.
В третий раз Соня долго блуждает и не может найти дом Монаха. Глория водит её кругами:
– Тебе сегодня туда нельзя. Ну, пожалуйста, не ходи…
– Да отцепись, – перебивает та, но идёт по инерции следом. Что-что, а заговаривать зубы Глор умеет.
Они петляют между многоэтажками, и Соня, отогревая пальцы дыханием, под конец окончательно замерзает. Людей почти нет, – не у кого даже спросить. Начинается снегопад – валит с неба белым сплошным потоком, засыпая следы, дома и деревья. В отчаянии Соня смотрит на время – она опаздывает уже на полчаса! – и грубо натыкается на сутулого мужика в чёрном, как смоль, пальто и спортивных трениках с кроссовками, надетыми на голые ноги. Лицо утопает в глубоком капюшоне.
– Эй! – кричит он хрипло.
– Простите, – извиняется Соня, убирая со лба мокрые от растаявшего снега прядки волос. – Я… заблудилась!
Её растерянный вид так жалок, что прохожий сменяет гнев на милость и даже провожает её до дома с надписью: «Спасибо, что тебя нет». После чего растворяется в густом снегопаде.
Глория, отчаянно прыгая, преграждает собою путь:
– Не ходи!
– Ах, так это ты! – Соня приходит в ярость. – Это из-за тебя я блуждаю тут целый час!
– Да, я! – восклицает Глор, растопорщив усы. – Не ходи!
– Уйди! От! Меня! – Соня поддаёт ногами снег, и тот белой россыпью накрывает Глор с головой. – Пошла вон! Вон!
Ещё. И ещё. И снова. И в какой-то момент понимает, что стоит на тропе одна, а на сугроб, накиданный ею, с тихим шорохом опадают снежинки. И – никого.
– Вот и ладно! Вот и хорошо! Я лучше знаю, что мне надо, а что нет! А то ишь, раскомандовалась! – кричит она в пустоту.
Монах встречает её нервно, суетливо поглядывает на часы и не слушает извинений. Она раздевается, завязывает глаза и идёт на кушетку.
Дальше – первые тридцать ударов.
На «размурлыкивании» случается страшное: как только рука Монаха касается Сони, внутри неё опять просыпается жирная пиявка с щупальцами и присосками. Соня с ужасом видит, как существо пухнет, давит на диафрагму, заполняет лёгкие, жадно присасывается к альвеолам и жрёт, глотая, её личный воздух. Это та самая тварь, которая появилась после берёзовой ветки!
– Расслабься! – говорит Монах.
Скрючившись, Соня тянется на его голос:
– Руку! Можно ру-у-уку-у-у?
Он протягивает руку, и она хватается за его пальцы, как утопающий за соломинку:
– Вы же не оставите меня? Ведь нет? – она тужится, пытаясь выродить из себя мерзкую сущность, а по сути выдавливая из лёгких остаточный воздух.
– Расслабься! – раздражённый грассирующий голос Монаха тонет в гулком бумканьи сердца.
Он выдёргивает руку, которую она стиснула слишком уж сильно, и облегчённо трясёт ею, словно кот, случайно вступивший в лужу.
О расслаблении нет и речи. Соня цепляется за кушетку, точно сёрфер за доску, выдыхая последнее, чтоб вместе с воздухом избавиться от чудовища.
– Уходи-и-и! Ну, пожалуйста-а-а, уходи… – удушье не отпускает, и она не дышит, кажется, уже целую вечность.
– Так не должно быть, – приглушённый голос Монаха слышится издалека, из параллельной реальности.
В голове как перед началом спектакля меркнет свет. Тревожный гул перетекает в колокольный набат, перед глазами мельтешат золотистые мухи, тупая боль изнутри давит на череп. Легочные альвеолы выжигает, будто кислотой, и – всё – она сдаётся. Шумный, жаркий вдо-о-ох! И ещё! Обессиленно Соня валится на кушетку. Пиявка, подсобрав свои щупальца, уползает в низ живота, где разжижается в чёрную хмарь. Сладкий воздух с упоением льётся в лёгкие, – от него кружится голова.
Монах приближается, стискивая рукоятку флоггера так, что белеют костяшки пальцев:
– Это всё дурь твоя, простихоспаде! Ещё тридцать!
Он становится одержимым и бьёт бешено, с придыханием, вкладывая в это всю свою злобу.
Соня терпит, задыхаясь от оглушающей боли и едва не взвизгивая от ударов, которые – один за другим – посекундно сыплются сверху: пять… четыре… три… два… один, – и на последнем она становится проницаемой, как пустотелая оболочка. Как кукла, с которой можно делать всё, что угодно: безвольная, обречённая на выброс сломанная игрушка.
– Ещё десять, – Монах обдаёт её ухо затхлым дыханием. – И я буду бить сильнее.
От нестерпимой боли в глазах взрываются звёзды, и испуганное, не поспевающее тело с ходу вырубается в дроп.
Порка, судя по звукам, ещё продолжается, но Соня уже ничего не чувствует. Её сознание, с лёгкостью выпорхнувшее вовне, расширяется, и это уже не космос, а Вселенская Смерть. Она прекрасна и совершенна – всепроникающая, растворяющая в себе, принимающая в свои объятия разлетевшиеся от взрыва атомы. И Соня пропадает в ней, такой безупречной до невыразимости, с восторгом понимая, что Смерть божественна в той же мере, что и Жизнь, что и Любовь, – и что по сути это одно и то же. И что смерть на самом деле это не гниющее, поедаемое червями тело, а нечто противоположное, иное.
– Иди ко мне, – нежно зовёт её Смерть. – Я подарю тебе всё.
Монах с грохотом швыряет флоггер на пол.
– Собирайся. Сегодня я тороплюсь.
Соня пьяно встаёт, сдирает повязку с глаз, одевается, забирает плётку и, пошатываясь, вываливается за дверь, унося свою личную смерть, – смерть, желание которой Монах собирался выбить, а в итоге напротив влюбил в неё. И любовь эта кажется такой настоящей, такой взаимной.
…Как только Соня уходит, он тянет с кушетки пелёнку, но та не поддаётся, цепляясь за край. Он с усилием сдёргивает её и видит распоротый дермантин, из глубоких разрезов которого кусками торчит разодранный в хлам поролон. Монах испуганно охает, да так и стоит, забыв, что куда-то спешил.
Снег продолжает валить. Соня идёт по трассе, и смещённое сознание наблюдает за бредущим телом со стороны. Сумерки зловеще сгущаются. С обеих полос истошно сигналят машины. На обочине стоит раздолбанный грузовичок, из кабины которого высовывается дядька, подставляя седую голову под снегопад, и, когда Соня равняется с ним, орёт:
– Дура! Тебя собьют, да и хуй с тобой! А водителю такое за что?
Соня оглядывается и обнаруживает себя на дороге, в потоке машин. Простой, работящий водила и вид его грузовичка ненадолго возвращают её в себя, – она сходит с трассы и решает пойти домой. Водителю, и правда, такое ни к чему.
Она идёт по засыпанной снегом тропинке и невзначай вспоминает, как кружилась по комнате с Глорией на руках, и та, с трудом сохраняя серьёзность, пихалась лапами, попадая в лицо и в рот, – смешная, забавная кошкодева!
Тропа ведёт к железной дороге, где они познакомились, – картинка приходит на память так живо, будто это было вчера. Голые палки пижмы торчат из сугроба лишним напоминанием.
Вторя мыслям, издалека доносится гул и громогласный гудок электрички. Соня останавливается.
Машинисту такое тоже ведь ни к чему.
Рельсы лежат впереди, в нескольких метрах, и по одной из них – ближней – неторопливой походкой бредёт Глория, – идёт прямо навстречу поезду. Чёрное, шагающее тельце в наступивших сумерках почти неразличимо, и Соня отчётливо понимает, что на этот раз машинист тормозить не станет, даже если заметит её – ведь это, по его представлению, только кошка.
Но это не только кошка! Это…
Соня всхлипывает, живо представив себе итог.
– Глория! – громко зовёт она. – Подожди, Глор!
Та вздрагивает – явно слышит её! – и понуро плетётся дальше.
Из-за поворота, освещая путь налобным локатором, появляется поезд. Он и не думает тормозить. И Глория – тоже.
– Стой! –